...разум говорит тебе,
Что не твоё искусство эту боль родит.
Эсхил, Прометей прикованный
[indent]Феб шёл с востока — вместе с первыми лучами солнца, — неся с собой морскую соль и жаркий, терпкий запах переспелой смоковницы с узких улочек Созополя.
[indent] Его звали Данко — и он служил рыбаком на маленькой лодке — как и его отец, как и отец его отца, — был сметлив, смешлив, звёздно-улыбчив — и горожане любили его. Говорливые торгаши-греки, облюбовавшие бывшую эллинскую колонию, приветливо скалились, когда он шёл зарёю через главную улицу к пристани, и щедро угощали разбавленным вином — когда он возвращался. Данко, не знавший их языка, всегда отвечал руками: «благодаря ви, благодаря ви много», — и торопился к родному порогу.
[indent] К Ладе.
[indent] Лада была светлоглаза, красива, как праздник, немного нервна — и носила под сердцем его дитя: местный доктор, странно набожный человек, клялся Солуньскими братьями, что им ждать не одного — двоих. Лада растягивала губы в серпе улыбки, едва сдерживая слёзы, и искала руку Данко, мозолистую, привыкшую к чёрной работе: она боялась быть матерью, и Данко целовал кончики её пальцев, успокаивающе заглядывал в лицо — обещал. Гала, его мать, говорливая, будто проснувшаяся на заре птица (в хорошие дни) вилась рядом, — пока не было Данко,— помогая советом и делом, и Лада смягчалась — едва-едва.
[indent] Замирала она, забывая о тревогах, лишь ночами: тяжело укладывалась на бок, чуть подтягивая ноги к животу в защитном жесте, и запускала пальцы ему в кудри, жёсткие и колючие — войлочные. «Вот же дурак, не любить такие, да это ж тебе сам Бог ерошил волосы, накручивал на мизинец», — шептала Лада — и слова застывали на её губах, влажных и полных. Данко целовал их, осторожно обнимал её — пальцы даже сквозь сон гладили нежную кожу на её животе, гладкую, натянутую, как жаберная сеть.
[indent] На рассвете он уходил в порт — жизнь Данко шла от зорь до вечерок, была проста, естественна, как дыхание, — и оттого прекрасна.
[indent] А потом он проснулся.
[indent] Обычно Данко спал крепко — слишком уставал, работая, чтобы беспокойно вздрагивать по ночам — и будить Ладу — но виденье, безобразное, нелепо-сложное, как бы сосредоточившее в себе всю телесную грубость мира, картина, рождённая иным, не его сознанием, была слишком жива и красочна, чтобы быть просто сном в пусть и самой безумной голове.
[indent] Картина замыкалась на Ладе, сверкающей румянцем лихорадки, с разбросанными плетьми волосами и ногами, встававшими горами из-под длинного ночного платья. Простыни, любовно крахмаленные ею каждые выходные, были залиты тёмным красным, словно кто-то потрошил её, как рыбу, и Данко пробирало до костей от ужаса такого сравнения, но он не мог отпустить её взгляда, скручивающего стальным канатом его внутренности — «прекрати это, Данко, пожалуйста, прекрати», — прежде наполнявший его огнём свет гас, уступая место тёмному, первородному страху.
[indent] Данко вскочил, как в чаду: рубашка на нём была мокра так, будто его бросали в волны. Лада лежала рядом: не разливавшаяся кровавыми реками, а тёплая и живая. Лёгкие занавески на окнах трепыхались от балканского ветра, привычно зябкого для осени в Созополе — Данко не знал другой — без шума моря и стука опадающей смоковницы — и ему не с чем было сравнивать. Ночь, разомлевшая от жары, дремала, чуть дыша, была мирна и спокойна — и тени, собиравшиеся в углах живым зверьём, не могли причинить им зла. И Данко забыл о крови, которую зачерпывал чашами ладоней, грубо собирая складками ткань, забыл о криках, прорезавших густую тишину, когда с губ Лады сорвался последний вздох, — утром он привычно ушёл в порт, обсмеяв самого себя и это «бабье чутьё».
[indent] Но сон сбылся, точно по написанному, едва первые ноябрьские морозы схватили льдом берега. Бледное зимнее солнце лениво обмазывало бликами Созополь, и пальцы Данко, в мелких ранах от рыболовных крючков, дрожали под суровым ветром, шедшим с моря: его руки знали такие раны, но помнил он уже не остриё металла, блестевшего чешуёй, а упругую нить тетивы изогнутого лука.
[indent] Лада умерла так же просто, как и жила, оставив Данко двух ребятишек, похожих друг на друга, как две капли воды. Греки продолжали угощать его вином — и теперь он соглашался, с силой вдавливая глиняную чашу в подбородок: он понимал их странный язык, мелодичный и бесконечно древний, и подолгу упивался в кабаках, тщательно перебирая в голове знакомо незнакомые слова, перекатывавшиеся на кончике языка, точно шуршащая в волнах галька. Гала впивалась в сына, ищущего истину на дне бутылки, пустыми глазами призрака: так она днями всматривалась в море, куда однажды ушёл и не вернулся любимый Пламен.
[indent] Ушла за ним и она — накануне Крещения гадавшие девушки нашли на берегу не суженого — её самотканый плат — и принесли Данко.
[indent] Он не сказал ни слова.
[indent] Раньше Данко часто ходил с Ладой и матерью в маленькую белую церковь (тех самых, чьими именами клялся доктор) к обедне — как делали в городе все. Продолжал ходить и сейчас — уже один, стоял у входа, смотрел на золочёный иконостас. Так застал его после воскресной службы иерей — и Данко охотно подставил разгорячённое бессильной злостью лицо внимательному взгляду священника. За спиной его с распятья чужó взирал Богочеловек — перебитые руки, ноги, рёбра острые, как гарпуны, и венец из тёрна — Данко чувствовал, что должен у Того спросить, почему Он забрал его отца, его мать, его жену — и молчал.
[indent] Феб не молился и не вопрошал — он сам был Тем, кому ведали чаяния.
[indent] Данко покинул Созополь на Пасху — рассветное солнце пахло свежестью обновлённой природы и ладаном: начинались службы, и весь мир был средоточием звона и света. Дети спали в колыбели его рук: Данко завернул их в алый плат бабки — чтобы оберегали предки — и оставил сёстрам-монахиням в соседнем селении. Самая молодая, только принявшая постриг, едва сдерживала слёзы, принимая румяную, ясноглазую девочку на руки, пока Данко целовал сына, цепкого взглядом и столь же кудрявого, как и он сам.
[indent] — Дети, дети, вечные, неустанные сосуды Божьей радости над землёю, — шептала мать-настоятельница, крестя малышей. Она не глядела с укором, как он того ожидал, — и облегчение выстелило ему внутренности благословенным холодом. Девочка — у него не было мужества дать ей — им обоим — имени, заплакала, громко и надсадно, когда он молча затворял за собой замшелые двери монастыря. Данко уже не мог слышать этого плача, однако почувствовал его, словно её голосок достиг самого его сердца.
[indent] И Он был отцом.
[indent] На распутье Данко нашёл в себе силы надломленно, тихо улыбнуться: вдали, у расходящихся лучами дорог, мелькнули ему бледные, подсвеченные красно-золотистым фигуры — зыбкие видения будущего. То уже не было сном, он знал ясно, так, наважденье, многообразие, путаница, что-то плывущее и меняющееся, подобно ранним утренним туманам и облакáм какой-то заповедной северной страны.
[indent] «Блажно».
[indent] Феб всегда сражался за свою семью: за сурово прекрасную Артемиду, за любящую Лето, но сейчас семья его была мертва и похоронена — в земле, в море, в стенах монастыря — в доме чужого, бесстрастного Бога, — и всё, чего хотел Данко своим простым, но справедливым сердцем, — это не допустить больше людской боли.
[indent] И потому отправился в путь.
[indent] «Глупец».
[indent] Дороги, широкие, узкие, стлались ему под ноги лентами своих изгибов — и он не знал ни усталости, ни даже сна. В городках Данко перебивался случайными заработками — благо был силён, как вол, и умел работать руками. Добрые крестьяне подбирали его, помогая добраться от города к городу: одни угощали парным молоком и краюхой хлеба, другие — историями, незайтеливыми и настоящими до щема в сердце — и Данко слушал, и простая радость охватывала таких краснобаев от сего осознания. Между Белградом и Нови-Садом он встретился с цыганским табором — старухи ловили его за руки, предлагали погадать — и он мягко, но в голос смеялся, отказываясь: «я знаю свою судьбу». Восточная вязь рóма свободно ложилась ему под язык — Данко впервые тогда, со смерти Лады, заговорил, хрипло и немного нервно. Баро, которому он рассказал о своём воспоминании, странном и цветистом, покрутил усы, свисавшие на могучие плечи, хмыкнул и предложил вина — и Данко остался на целые сутки. Молодые незамужние красавицы, вычерненные солнцем, поглядывали на пришлого — гадже — презрительно, свысока, но к ночи, раскрасневшись от выпитого, сами потянули его в танец, изгибаясь языками пламени, точно вереница бывших в экстазе пифий или диких менад.
[indent] Проснувшись на утро средь пустынного поля, витающих в воздухе хлопьев пепла и дурмана сожжённых душистых трав, Феб подумал о Дионисе, воскрешая в памяти то истое безумие, что охватывало каждого, кто только смел ступить в его танец след в след — не его ли как вдохновение несли надменные музы?
[indent] В парижской толпе ему показалось приятное меднобородое лицо, исказившееся от элизийской радости узнавания, а потом человек — Винсент, это был Винсент — запрокинул голову и засмеялся тихо, сладко замученно — и у Феба холодной мелкой дрожью что-то задрожало внутри от этого смеха, как если бы он ненормально, бесовски хохотал.
[indent] Феб шёл с востока — вместе с первыми лучами солнца, — неся с собой морскую соль и жаркий, терпкий запах переспелой смоковницы с узких улочек Созополя.
[indent] А кругом — в маленьком поле близ Овер-сюр-Уаз, где волей мойр ли, волей Тюхэ сошлись их пути, — были сушь, недвижный зной; тяжёлые, набухшие, как девичьи груди, колосья пригибались под упругой силой его шага. Отливая тусклым серебром, без конца бежали по косогорам волны неоглядного пшеничного моря. Они лоснились, переливались, а по ним легко шли тени упрямо сходившихся чёрных облаков воронья — те кричали важным, томным криком, чуя родную кровь.
[indent] Винсент был там — изломанная у этюдника фигура, величественно взлохмаченная голова цвета поздней ржи, и лицо, лицо, на котором выражалось нечто такое сложное и тяжкое, что простец-Данко ещё не видывал, а Феб не видел очень давно: смешение глубочайшей тоски, скорби, тупой покорности и, вместе с тем, какой-то страстной и мрачной мечты. Винсент посмотрел на своего бога: в выражении обрезавшихся глаз была лишь просьба, прерывающаяся пятнами огня безумия, — просьба дать сил видеть томящую красоту без боли.
[indent] «Прекрати это, Данко, пожалуйста, прекрати».
[indent] А рядом стояла Ата.
[indent] Ата была ужасающа — и прекрасна — как и всякая стихия, что знал когда-либо этот нелепый мир: изгнанная молнелюбивым своим — их — Отцом, она ослепляла людской род, год за годом, век за веком, столь же хладнокровно и методично, как прежде Артемида собирала волосы в косу, а Арей счищал с копья пыль и кровь, не зная, милости, но сейчас... Чёрно-ореховые глаза её горели сухо, страшно, точно она готова была броситься ему под ноги, ощетиниться, выгнуть дугой спину, выпустить смертоносные когти — крепче стали, острее меча, — и шипеть, по-звериному скалясь и капая ядовитой слюной:
[indent] — Уходи! Дай ему закончить! Что разбитой душе его твоя красота и свобода, если от него самого почти ничего не осталось?
[indent] Феб дико и упорно молчал — то была любовь, искажённая, незнакомая ему, смутно понимаемая сметливым Данко, любившему Ладу ясно, почти радостно, — и что он мог той противопоставить? Что вообще можно было той противопоставить?
[indent] «Смерть».
[indent] — C’est la mort, — наконец, сказал Феб, сглатывая полынью горечь, комом вставшую в горле. — Ты пытаешься спасти его — и собираешь вокруг тьму. Ты убиваешь его, сестра.
[indent] Круглые лики света, ведшие его от Созополя, истончались до сполохов, что разрывал ветер: он круто, надавливая, точно холодной водой, ударил под рёбра, загудел в ухо, зашуршал скромно, тревожно; в ровном мягком мареве тепла, тянувшемся из-за полей, неумолимо сверкнули лезвия Атропос.
[icon]https://i.imgur.com/EovGVIV.gif[/icon][status]солнцеликий[/status][nick]Danko[/nick]