Он приносит кольцо с материнского пальца — дорогое и безвкусное, как и все остальные вещи в их доме, но в этом есть смысл.
— Знаешь, — говорит он, когда возвращается, продевая палец Цирцеи в кольцо, — я не ищу в тебе материнской фигуры. Мать никогда не улыбалась мне так, как это делаешь ты.
Произносит разочарованно:
— Чёрт, большевато.
Роман убаюкивает свою беспокойную голову: говорит себе, нужен повод, и находит его. Чтобы сказать Цирцее, себе: это трогательный жест, оправданный подвиг в его персональной саге, романтика, вот, что это такое. Вот какой костюм он сегодня наденет. Цирцея не возражает. В этом есть смысл. Если не делать зарубок, можно сбиться с пути, можно проебать ориентиры, проебаться. Ещё рано срывать резьбу.
— Можно выкинуть.
Пока Цирцея пустая, она вместит в себя его ярость, вместит и прорастит. Лепестки раскроются, обнажая новую жизнь, Роман чувствует, что что-то должно измениться, и он полон надежд. Он не боится, что его поймают, и не боится, что Цирцея проболтается; она никогда не проболтается. Чаевые она раздаёт щедрее, чем слова — те проникают в голову тихо, будто убийца.
Ей бы он мог по секрету принести действительно что-то значимое, но в их доме этого давно нет. Ему нравилось собирать вещи, наполнять их смыслом. Когда ему было тринадцать, мать выбросила (не она, конечно, домработница) его коллекцию найденных в лесу костей, ему тогда нравилось думать о присвоенной силе, заключающейся в трофеях, мать не слушала, не пыталась. На помойку пошёл и рубанок, его деревянные вырезки. Лучше бы книгу почитал, пробурчал в усы отец. Бритву они не нашли.
Мусор нам не нужен. И шлюха твоя не нужна. Возьмись за голову, сделай что-то важное. Не забудь переодеться.
Он спрашивал отца, что тогда важно, и тот отвечал, не неси ерунды, Роман. В очищающем огне исчезло все, что они считали важным, портретные фото в позолоченных рамах, дорогие костюмы и сервизы, машины, кольца, пудра и краски - все сгорело, вышли трое: Цирцея, Роман с бритвой в кармане, его ярость.
Роман выходит из душа. Он избавился от всего: от отпечатков, машины, одежды, пропахшей гарью—
— Мне кажется, всё ещё пахнет. | — Я знаю.
В его снах она раздевается, смывает с лица безразличие, стирает с губ холодную вежливость, снимает с глаз зеркала. Раскрывает нутро. Внутри ничего не находится, только шорох снисходительного смешка. Иногда, в последнее время чаще, это он раздевает её: вскрывает скорлупу черепа, распахивает объятия грудной клетки, вспарывает ткань живота, рвёт и ищет — внутри одна кровь и тишина. Иногда — снег. Она не кричит, даже в его голове; она никогда не кричит, такая вот сука.
Легко обещать, не имея за душой нихуя: впереди целая вечность один на один с пустотой, отличная сделка. Если Цирцея уготовила ему снежный холодный ад, Роман прогонит её по горячему.
Отдашь своё лицо?
— Больно? — впускает в голос нежность, недобрую, свирепую. Их взгляды встречаются. — Прости.
Цепляется крепче. Сегодня он не будет ей поддаваться.
— Пойдём.
Подталкивает Цирцею вперёд, как арестанта, на террасу: после переезда они взяли в привычку там пить и выходить на перекур. Роману там нравится, он любит смотреть на Готэм с большой высоты — город стелется перед ним, как любовница. Так он себе говорит.
Однажды Роман предложил Цирцее захватить Готэм. Цирцея пошутила: Римская Империя. Они смеялись.
Сцена собирается на ходу: бутылка джина, тоник, два бокала. Музыка из проигрывателя. Несколько десятков этажей до парковки.
— Давай проведём время вместе. Что скажешь?
Роман вручает Цирцее стакан с ультимативностью, не подразумевающей отказа. |